Максимилиан Волошин Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин  

Аудиостихи





 

Воспоминания




 

1930 - История Черубины

Я начну с того, с чего начинаю обычно,— с того, кто был Габриак. Габриак был морской черт, найденный в Кок­тебеле, на берегу, против мыса Мальчин1. Он был выточен волнами из корня виноградной лозы и имел одну руку, одну ногу и собачью морду с добродушным выражением лица.

Он жил у меня в кабинете, на полке с французскими поэтами, вместе со своей сестрой, девушкой без головы, но с распущенными волосами, также выточенной из виноград­ного корня, до тех пор, пока не был подарен мною Лиле. Тогда он переселился в Петербург на другую книжную полку.

Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чертовских святцах («Демонология» Бодена2) и, нако­нец, остановились на имени «Габриах». Это был бес, за­щищающий от злых духов. Такая роль шла к добродуш­ному выражению лица нашего черта.

Лиле в то время было девятнадцать лет3. Это была маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом. Она была хромой от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве у всех ее игрушек отламы­валась одна нога, так как ее брат и сестра говорили: «Раз ты сама хромая, у тебя должны быть хромые игрушки».

«Брат мой был очень странный и необыкновенный. Он рассказывал мне страшные истории из Эдгара По, и за это заставлял меня выпрыгивать из слухового окна. Это было очень высоко и страшно, но я все-таки прыгала. Сестра тоже рассказывала, но всякий раз, когда рассказывала, разбивала мне куклу, чтобы ничего не делалось даром.

Мы иногда приносили в жертву игрушки, бросая их в огонь. Однажды принесли в жертву щенка, но он завизжал, прибежали старшие и его освободили. Однажды мы броси­ли в воду мамин браслет, и потом сами с плачем рассказа­ли о случившемся.

Сестра умела свистеть, но няня ей не позволяла и го­ворила, что когда девочки свистят, то Богородица с пре­стола спрыгивает. Брату это нравилось. Он свистел и спрашивал: «Что, уже спрыгнула?» Учил меня, так как я была еще мала и свистеть не умела, и говорил: «Пусть попры­гает!» <>

Когда мне было пять лет, брат задумал творить чудеса, но, чувствуя себя слишком грешным, обратился ко мне и потребовал, чтобы я поклялась, что не совершила ни одно­го преступления. Я поклялась. Тогда он взял воды и велел мне превратить ее в вино. Я приказала. «Попробуй!» Я попробовала — «совсем вино!». Но так как я вина до тех пор никогда не пробовала, то он призвал сестру. Она сказала, что вино должно быть красным. Тогда брат очень рассер­дился, вылил воду мне на голову и остался в уверенности, что я утаила какое-то свое преступление.<...>

Однажды он сказал мне очень таинственно: «Я узнал необыкновенную вещь, которой не знает еще никто. Взрос­лые об этом еще и не подозревают. Дьявол победил Бога и запер его в чулан. Теперь нам надо подумать о том, не стоит ли перейти на сторону Дьявола, так как всех тех, кто с Богом, будут мучить и убивать». Я была потрясена этим известием и несколько дней ходила сама не своя, а брат точно забыл обо всем этом. Наконец, я спросила его: «А как же с Богом?» — «Ах, с Богом... Ему удалось спастись. Он удрал через форточку». На меня это произвело такое сильное впечатление, что я с тех пор перестала молиться Богу.

Лет до пяти меня одевали как мальчика в брюки и кур­точку. Брат посылал меня на дорогу и заставлял просить милостыню, говоря: «Подайте дворянину!» Деньги потом отбирал, бросал в воду и говорил, что стыдно тратить ми­лостыню на себя. <...>

Это — подробности детства Лили Дмитриевой, ставшей впоследствии автором Черубины де Габриак.

Летом 1909 года Лиля жила в Коктебеле. Она в те времена была студенткой университета, ученицей Алек­сандра Веселовского и изучала старофранцузскую и старо­испанскую литературу4. Кроме того, она была преподава­тельницей в приготовительном классе одной из петербургс­ких гимназий5. Ее ученицы однажды отличились. Какое-то начальство вошло в класс и спросило: «Скажите, девочки, кого из русских царей вы больше всего любите?» Класс хо­ром ответил: «Конечно, Гришку Отрепьева!» К счастью, это никак не отразилось на преподавательнице.

Лиля писала в это лето милые, простые стихи, и тогда-то я ей и подарил черта Габриаха, которого мы в просто­речье звали «Гаврюшкой».

В 1909 году создавалась редакция «Аполлона», первый номер которого вышел в октябре — ноябре6. Мы много думали летом о создании журнала, мне хотелось помещать там французских поэтов, стихи писались с расчетом на него, и стихи Лили казались подходящими. В то время не было в Петербурге молодого литературного журнала. Московские «Весы» и «Золотое руно» уже начинали уга­сать. В журналах того времени редактор обыкновенно был и издателем. Это не был капиталист, а лицо, умевшее соот­ветствующим образом обработать какого-нибудь капита­листа. Редактору «Аполлона» С. К. Маковскому7 удалось использовать Ушковых.

Маковский, «Рара Мако», как мы его называли, был чрезвычайно и аристократичен и элегантен. Я помню, он советовался со мною — не вынести ли такого правила, чтоб сотрудники являлись в редакцию «Аполлона» не ина­че, как в смокингах. В редакции, конечно, должны были быть дамы, и Рара Мако прочил балерин из петербург­ского кордебалета.

Лиля — скромная, не элегантная и хромая, удовлетво­рить его, конечно, не могла, и стихи ее были в редакции отвергнуты.

Тогда мы решили изобрести псевдоним и послать стихи с письмом. Письмо было написано достаточно утонченным слогом на французском языке, а для псевдонима мы взяли на удачу черта Габриаха. Но для аристократичности Черт обозначил свое имя первой буквой, в фамилии изменил на французский лад окончание и прибавил частицу «де»: Ч. де Габриак.

Впоследствии Ч. было раскрыто. Мы долго ломали го­лову, ища женское имя, начинающееся на Ч, пока, нако­нец, Лиля не вспомнила об одной Брет-Гартовской герои­не. Она жила на корабле, была возлюбленной многих матросов и носила имя Черубины. Чтобы окончательно очаровать Рара Мако, для такой светской женщины необ­ходим был герб. И гербу было посвящено стихотворение.

 

Наш герб8

Червленый щит в моем гербе,

И знака нет на светлом поле.

Но вверен он моей судьбе,

Последней — в роде дерзких волей.

Есть необманный путь к тому,

Кто спит в стенах Иерусалима,

Кто верен роду моему,

Кем я звана, кем я любима;

И — путь безумья всех надежд,

Неотвратимый путь гордыни,

В нем — пламя огненных одежд

И скорбь отвергнутой пустыни...

Но что дано мне в щит вписать?

Датуры тьмы иль розы храма?

Тубала медную печать

Или акацию Хирама?

Письмо было написано на бумаге с траурным обрезом и запечатано черным сургучом. На печати был девиз: «Vae victis!» (Горе побежденным! (лат.)).

Все это случайно нашлось у подруги Лили — Л. Брюлловой9.

Маковский в это время был болен ангиной. Он прини­мал сотрудников у себя дома, лежа в элегантной спальне; рядом с кроватью стоял на столике телефон.

Когда я на другой день пришел к нему, у него сидел красный и смущенный А. Н. Толстой, который выслушивал чтение стихов, известных ему по Коктебелю, и не знал, как ему на них реагировать. Я только успел шепнуть ему: «Молчи. Уходи». Он не замедлил скрыться.

Маковский был в восхищении. «Вот видите, Максими­лиан Александрович, я всегда вам говорил, что вы слиш­ком мало обращаете внимания на светских женщин. По­смотрите, какие одна из них прислала мне стихи! Такие сотрудники для «Аполлона» необходимы».

Черубине был написан ответ на французском языке, чрезвычайно лестный для начинающего поэта с просьбой порыться в старых тетрадях и прислать все, что она до сих пор писала. В тот же вечер мы с Лилей принялись за работу, и на другой день Маковский получил целую тетрадь стихов.

В стихах Черубины я играл роль режиссера и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля.

Мы сделали Черубину страстной католичкой, так как эта тема еще не была использована в тогдашнем Петер­бурге.

Св. Игнатию

Твои глаза — святой Грааль,

В себя принявший скорби мира,

И облекла твою печаль

Марии белая порфира.

Ты, обагрявший кровью меч,

Склонил смиренно перья шлема

Перед сияньем тонких свеч

В дверях пещеры Вифлеема.

И ты — хранишь ее один,

Безумный вождь священных ратей,

Заступник грез, святой Игнатий10,

Пречистой Девы паладин!

Ты для меня, средь дольных дымов,

Любимый, младший брат Христа,

Цветок небесных серафимов

И Богоматери мечта. <...>

 

 

Затем решили внести в стихи побольше Испании.

Ищу защиты в преддверьи храма

Пред Богоматерью всех Сокровищ,

Пусть орифламма

Твоя укроет от злых чудовищ.

Я прибежала из улиц шумных,

Где бьют во мраке слепые крылья,

Где ждут безумных

Соблазны мира и вся Севилья.

Но я слагаю Тебе к подножью

Кинжал и веер, цветы, камеи —

Во славу Божью...

О Mater Dei, memento mei!11

Кроме того, необходима была преступно-католическая любовь к Христу.

 

Твои руки

Эти руки со мной неотступно

Средь ночной тишины моих грез,

Как отрадно, как сладко-преступно

Обвивать их гирляндами роз.

Я целую божественных линий

На Ладонях священный узор...

(Запевает далеких Эриний

В глубине угрожающий хор).

Как люблю эти тонкие кисти

И ногтей удлиненных эмаль,

О, загар этих рук золотистей,

Чем Ливанских полудней печаль.

Эти руки, как гибкие грозди,

Все сияют в камнях дорогих.

Но оставили острые гвозди

Чуть заметные знаки на них.

Так начинались стихи Черубины.

На другой день Лиля позвонила Маковскому. Он был болен, скучал, ему не хотелось класть трубку, и он, вместо того, чтобы кончать разговор, сказал: «Знаете, я умею оп­ределять судьбу и характер человека по его почерку. Хоти­те, я расскажу вам все, что узнал по вашему?» И он рассказал, что отец Черубины — француз из Южной Фран­ции, мать — русская, что она воспитывалась в монастыре в Толедо и т. д. Лиле оставалось только изумляться, откуда он все это мог узнать, и таким образом мы получили ряд ценных сведений из биографии Черубины, которых впос­ледствии и придерживались.

Если в стихах я давал только идеи и принимал как можно меньше участия в выполнении, то переписка Че­рубины с Маковским лежала исключительно на мне. Papa Мако избрал меня своим наперсником. По вечерам он показывал мне мною же утром написанные письма и вос­хищался: «Какая изумительная девушка! Я всегда умел играть женским сердцем, но теперь у меня каждый день выбита шпага из рук».

Он прибегал к моей помощи и говорил: «Вы — мой Сирано»12, не подозревая, до какой степени он близок к истине, так как я был Сирано для обеих сторон. Papa Мако, например, говорил: «Графиня Черубина Георгиевна (он сам возвел ее в графское достоинство) прислала мне сонет «di risposta»13,— и мы вместе с ним работали над сонетом.

Маковский был очарован Черубиной. «Если бы у меня было 40 тысяч годового дохода, я решился бы за ней ухаживать». А Лиля в это время жила на одиннадцать с полтиной в месяц, которые получала как преподавательница приготовительного класса.

Мы с Лилей мечтали о католическом семинаристе, ко­торый молча бы появлялся, подавал бы письмо на бумаге с траурным обрезом и исчезал. Но выполнить это было невозможно.

Переписка становилась все более и более оживленной и это было все более и более сложно. Наконец, мы с Лилей решили перейти на язык цветов14. Со стихами вместо пись­ма стали посылаться цветы. Мы выбирали самое скром­ное и самое дешевое из того, что можно было достать в цветочных магазинах, веточку какой-нибудь травы, ко­торую употребляли при составлении букетов, но которая, присланная отдельно, приобретала таинственное и глубо­кое значение. Мы были свободны в выборе, так как никто в редакции не знал языка цветов, включая Маковского, который уверял, что знает его прекрасно. В затруднитель­ных случаях звали меня, и я, конечно, давал разъяснения. Маковский в ответ писал французские стихи.

Он требовал у Черубины свидания. Лиля выходила из положения очень просто. Она говорила по телефону: «Тогда-то я буду кататься на Островах. Конечно, сердце вам подскажет, и вы узнаете меня». Маковский ехал на Острова, узнавал ее и потом с торжеством рассказывал ей, что он ее видел, что она была так-то одета, в таком-то автомобиле... Лиля смеялась и отвечала, что она никогда не ездит в автомобиле, а только на лошадях.

Или же она обещала ему быть в одной из лож бенуара на премьере балета. Он выбирал самую красивую из дам в ложах бенуара и был уверен, что это Черубина, а Лиля на другой день говорила: «Я уверена, что вам понравилась такая-то». И начинала критиковать избранную красавицу. Все это Маковский воспринимал, как «выбивания шпаги из рук».

Черубина по воскресеньям посещала костел. Она испо­ведовалась у отца Бенедикта15. Вот стихотворения, по­священные ему, и исповеди:

Его египетские губы

Замкнули древние мечты.

И повелительны, и грубы

Лица жестокого черты.

И цвета синих виноградин

Огонь его тяжелых глаз;

Он в темноте глубоких впадин

Истлел, померк, но не погас.

В нем правый гнев грохочет глухо,

И жечь сердца ему дано:

На нем клеймо Святого Духа —

Тонзуры белое пятно...

Мне сладко, силой силу меря,

Заставить жить его уста

И в беспощадном лике зверя

Провидеть гневный лик Христа.

 

Исповедь

В быстро сдернутых перчатках

Сохранился оттиск рук,

Черный креп в негибких складках

Очертил на плитах круг.

Я смотрю игру мерцаний

По чекану темных бронз

И не слышу увещаний,

Что мне шепчет старый ксендз.

Поправляя гребень в косах,

Я слежу мои мечты,—

Все грехи в его вопросах

Так наивны и просты.

Ад теряет обаянье,

Жизнь становится тиха,—

Но так сладостно сознанье

Первородного греха...

 

Вот образцы стихов Черубины:

 

Красный плащ

Кто-то мне сказал: твой милый

Будет в огненном плаще...

Камень, сжатый в чьей праще,

Загремел с безумной силой?..

Чья кремнистая стрела

У ключа в песок зарыта?

Чье летучее копыто

Отчеканила скала?..

Чье блестящее забрало

Промелькнуло там, средь чащ?

В небе вьется красный плащ...

Я лица не увидала.

 

Благовещание

О, сколько раз, в часы бессонниц,

Вставало ярче и живей

Сиянье радужных оконниц

Моих немыслимых церквей.

Горя безгрешными свечами,

Пылая Славой золотой,

Там под узорными парчами

Стоял дубовый аналой.

И от свечей и от заката

Алела киноварь страниц,

И травной вязью было сжато

Сплетенье слов и райских птиц.

И, помню, книгу я открыла

И увидала в письменах

Безумный голос Гавриила:

«Благословенна ты в женах!»

Наряду с этим были такие:

Лишь раз один, как папоротник, я

Цвету огнем весенней, пьяной ночью...

Приди за мной к лесному средоточью,

В заклятый круг, приди, сорви меня!

Люби меня! Я всем тебе близка.

О, уступи моей любовной порче,

Я, как Миндаль, смертельна и горька,

Нежней, чем смерть, обманчивей и горче.

Были портретные стихи:

С моею царственной мечтой

Одна брожу по всей вселенной,

С моим презреньем к жизни тленной,

С моею горькой красотой.

Царицей призрачного трона

Меня поставила судьба...

Венчает гордый выгиб лба

Червонных кос моих корона.

Но спят в угаснувших веках

Все те, кто были бы любимы,

Как я, печалию томимы,

Как я, одни в своих мечтах.

И я умру в степях чужбины,

Не разомкну заклятый круг.

К чему так нежны кисти рук,

Так тонко имя Черубины?

Легенда о Черубине распространялась по Петербургу с молниеносной быстротой. Все поэты были в нее влюбле­ны. Самым удобным было то, что вести о Черубине шли только от влюбленного в нее Papa Мако. Правда, были подозрения в мистификации, но подозревали самого Ма­ковского.

Нам удалось сделать необыкновенную вещь: создать человеку такую женщину, которая была воплощением его идеала и которая в то же время не могла его разочаровать так как эта женщина была призрак. Как только Маковский выздоровел, он послал Черубине на вымышленный адрес (это был адрес сестры Л. Брюлловой, подруги Лили) огромный букет белых роз и орхидей. Мы с Лилей решили это пресечь, так как такие траты серьезно угрожали гонорарам сотрудников «Аполлона», на которые мы очень рассчитывали. Поэтому на другой день Маковскому были посланы стихи «Цветы» и письмо.

Цветы

Цветы живут в людских сердцах:

Читаю тайно в их страницах

О ненамеченных границах,

О нерасцветших лепестках.

Я знаю души, как лаванда,

Я знаю девушек-мимоз,

Я знаю, как из чайных роз

В душе сплетается гирлянда.

В ветвях лаврового куста

Я вижу прорезь черных крылий,

Я знаю чаши чистых лилий

И их греховные уста.

Люблю в наивных медуницах

Немую скорбь умерших фей,

И лик бесстыдных орхидей

Я ненавижу в светских лицах.

Акаций белые слова

Даны ушедшим и забытым,

А у меня, по старым плитам,

В душе растет разрыв-трава.

Когда я в это утро пришел к Papa Мако, я застал его в несколько встревоженном состоянии. Даже безукориз­ненная правильность его пробора была нарушена. Он в волнении вытирал платком темя, как делают в трагичес­ких местах французские актеры, и говорил: «Я послал, не посоветовавшись с вами, цветы Черубине Георгиевне, и теперь наказан. Посмотрите, какое она прислала мне письмо!»

Письмо гласило, приблизительно, следующее:

«Дорогой Сергей Константинович!

(Переписка уже приняла довольно интимный характер.) Когда я получила ваш букет, я могла поставить его только в прихожей, так как была чрезвычайно удивлена, что вы решаетесь задавать мне такие вопросы. Очевидно, вы совсем не умеете обращаться с нечетными числами и не знаете языка цветов».— «Но право же, я совсем не помню, сколько там было цветов, и не понимаю, в чем мой вина!» - восклицал Маковский. Письмо на это и было рассчи­тано.

Перед Пасхой Черубина решила поехать на две недели в Париж, заказать себе шляпку, как она сказала Маков­скому, но из намеков было ясно, что она должна увидеться там со своими духовными руководителями, так как соби­рается идти в монастырь. Она как-то сказала, что, может быть, выйдет замуж за одного еврея. Из этих слов Papa Мако заключил, что она будет Христовой невестой.

Уезжая, Черубина взяла слово с Маковского, что он на вокзал не поедет. Тот сдержал слово, но стал умолять своих друзей пойти вместо него, чтобы увидеть Черубину, хотя бы чужими глазами. Просил Толстого, но тот с ужа­сом отказался, так как чувствовал какой-то подвох и боял­ся в него впутаться. Наконец, Маковский уговорил поехать Трубникова16. Трубников на вокзале был, Черубины ему увидеть не удалось, но она, очевидно, его видела, так как записала в путевой дневник, который обещала Маковско­му вести, что она ожидала увидеть на вокзале переоде­того Papa Мако с накладной бородой, но вместо него увидала присланного друга, которого она узнала по изящ­ному костюму. Следовало подробное описание Трубникова. Маковский был восхищен. «Какая наблюдательность! Ведь тут весь Трубников, а она видела его всего раз на вокзале».

В Париже Черубина остановилась в специально-като­лическом квартале. Она прислала несколько описаний квартала, описала несколько встреч. Эта часть — ее днев­ники — выпадают, так как погибли при обыске. Остались только стихи.

В отсутствии Черубины Маковский так страдал, что И. Ф. Анненский говорил ему: «Сергей Константинович, да нельзя же так мучиться. Ну, поезжайте за ней. Истратьте сто, ну двести рублей, оставьте редакцию на меня... Оты­щите ее в Париже...»

Однако Сергей Константинович не поехал, что лишило историю Черубины небезынтересной страницы.

Для его излияний была оставлена родственница Че­рубины, княгиня Дарья Владимировна (Лида Брюллова). Она разговаривала с Маковским по телефону и приготов­ляла его к мысли о пострижении Черубины в монастырь.

Черубина вернулась. В тот же вечер к ней пришел ее исповедник, отец Бенедикт. Всю ночь она молилась. На следующее утро ее нашли без сознания, в бреду, лежащей в коридоре, на каменном полу, возле своей комнаты. Она заболела воспалением легких.

Кризис болезни Черубины намеренно совпал с заседа­ниями Поэтической Академии в Обществе ревнителей рус­ского стиха17, так как там могла присутствовать Лиля и могла сама увидеть, какое впечатление произведет на Маковского известие о смертельной опасности.

Ему ежедневно по телефону звонил старый дворецкий Черубины и сообщал о ее здоровье. Кризис ожидался как раз в тот день, когда должно было происходить одно из самых парадных заседаний. Среди торжественной тишины, во время доклада Вячеслава Иванова, Маковского по­звали к телефону. И. Ф. Анненский пожал ему под столом руку и шепнул несколько ободряющих слов. Через несколь­ко минут Маковский вернулся с опрокинутым и радостным лицом: «Она будет жить».

Все это происходило в двух шагах от Лили.

Как-то Лиля спросила меня: «Что, моя мать умерла или нет? Я совсем забыла и недавно, говоря с Маковским по телефону, сказала: «Моя покойная мать»,— и боялась ошибиться...» А Маковский мне рассказывал: «Какая изу­мительная девушка! Я прекрасно знаю, что мать ее жива и живет в Петербурге, но она отвергла мать и считает ее умершей с тех пор, как та изменила когда-то мужу, и не­давно так и сказала мне по телефону: «Моя покойная мать».

Постепенно у нас накопилась целая масса мифических личностей, которые доставляли нам много хлопот. Так, на­пример, мы придумали на свое горе кузена Черубине, к которому Papa Мако страшно ревновал. Он был порту­галец, атташе при посольстве, и носил такое странное имя, что надо было быть таким влюбленным, как Маков­ский, чтобы не обратить внимания на его невозможность. Его звали дон Гарпия ди Мантилья. За этим доном Гар­пией была однажды организована целая охота, и ему удалось ускользнуть только благодаря тому, что его вооб­ще не существовало. В редакции была выставка женских портретов, и Черубина получила пригласительный билет18. Однако сама она не пошла, а послала кузена. Маковский придумал очень хороший план, чтобы уловить дона Гар­пию. В прихожей были положены листы, где все посети­тели должны были расписываться, а мы, сотрудники, сиде­ли в прихожей и следили, когда «он» распишется. Однако каким-то образом дону Гарпии удалось пройти незамеченным, он посетил выставку и обо всем рассказал Черубине В высших сферах редакции была учреждена слежка за Черубиной. Маковский и Врангель19 стали действовать подкупом. Они произвели опрос всех дач на Каменноостровском. В конце концов, Маковский мне сказал: «Знаете мы нашли Черубину. Она — внучка графини Нирод. Сей­час графиня уехала за границу, и поэтому она может по­зволить себе такие эскапады. Тот старый дворецкий, кото­рый, помните, звонил мне по телефону во время болезни Черубины Георгиевны, был здесь, у меня в кабинете. Мы с бароном дали ему 25 рублей, и он все рассказал. У старухи две внучки. Одна с ней за границей, а вторая — Черубина. Только он ее назвал каким-то другим именем, но сказал, что ее называют еще и по-иному, но он забыл как. А когда мы его спросили, не Черубиной ли, он вспомнил, что, дей­ствительно, Черубиной».

Лиля, которая всегда боялась призраков, была в ужа­се. Ей все казалось, что она должна встретить живую Черубину, которая спросит у нее ответа. Вот два стихо­творения, которые тогда, конечно, не были поняты Маков­ским.

Лиля о Черубине

В слепые ночи новолунья

Глухой тревогою полна,

Завороженная колдунья,

Стою у темного окна.

Стеклом удвоенные свечи

И предо мною, и за мной,

И облик комнаты иной

Грозит возможностями встречи.

В темно-зеленых зеркалах

Обледенелых ветхих окон

Не мой, а чей-то бледный локон

Чуть отражен, и смутный страх

Мне сердце злою нитью вяжет,

Что, если дальняя гроза

В стекле мне близкий лик покажет

И отразит ее глаза?

Что, если я сейчас увижу

Углы опущенного рта

И предо мною встанет та,

Кого так сладко ненавижу?

Но окон темная вода

В своей безгласности застыла,

И с той, что душу истомила,

Не повстречаюсь никогда.

 

Черубина о Лиле

Двойник

Есть на дне геральдических снов

Перерывы сверкающей ткани;

В глубине анфилад и дворцов

На последней, таинственной грани

Повторяется сон между снов.

В нем все смутно, но с жизнию схоже...

Вижу девушки бледной лицо,

Как мое, но иное и то же,

И мое на мизинце кольцо.

Это — я, и все так не похоже.

Никогда среди грязных дворов,

Среди улиц глухого квартала,

Переулков и пыльных садов —

Никогда я еще не бывала

В низких комнатах старых домов.

Но Она от томительных будней,

От слепых паутин вечеров —

Хочет только заснуть непробудней,

Чтоб уйти от неверных оков,

 Горьких грез и томительных будней.

Я так знаю черты ее рук,

И, во время моих новолуний,

Обнимающий сердце испуг,

И походку крылатых вещуний,

И речей ее вкрадчивый звук.

И мое на устах ее имя,

Обо мне ее скорбь и мечты,

И с печальной каймою листы,

Что она называет своими,

Затаили мои же мечты...

И мой дух ее мукой волнуем...

Если б встретить ее наяву

И сказать ей: «Мы обе тоскуем,

Как и ты, я вне жизни живу» —

И обжечь ей глаза поцелуем,

С этого момента история Черубины начинает прибли­жаться к концу. Прямое развитие темы делает крутой и неожиданный поворот. Мы с Лилей стали замечать, что кто-то другой, кроме нас, вмешивается в историю Черубины. Маковский начал получать от ее имени какие-то пись­ма, писанные не нами. И мы решили оборвать.

Вячеслав Иванов, вероятно, подозревал, что я — автор Черубины, так как говорил мне: «Я очень ценю стихи Черубины. Они талантливы. Но если это — мистификация, то это гениально». Он рассчитывал на то, что «ворона каркнет». Однако я не каркнул. А А. Н. Толстой давно говорил мне: «Брось, Макс, это добром не кончится». Черубина написала Маковскому последнее стихотворение. В нем были строки:

Милый друг, вы приподняли Только край моей вуали...

Когда Черубина разоблачила себя20, Маковский поехал к ней с визитом и стал уверять, что он уже обо всем давно знал. «Я хотел дать вам возможность дописать до конца красивую поэму». Он подозревал о моем сообщничестве с Лилей и однажды спросил меня об этом, но я, честно глядя ему в глаза, отрекся от всего. Мое отречение было встрече­но с молчаливой благодарностью.

Неожиданной во всей этой истории явилась моя дуэль с Гумилевым21. Он знал Лилю давно и давно уже предла­гал ей помочь напечатать ее стихи, однако о Черубине он не подозревал истины. За год до этого, в 1909 году, летом, будучи в Коктебеле вместе с Лилей, он делал ей пред­ложение.

В то время, когда Лиля разоблачила себя, в редак­ционных кругах стали расти сплетни.

Лиля обычно бывала в редакции одна, так как жених ее, Воля Васильев22, бывать с ней не мог. Он отбывал во­инскую повинность. Никого из мужчин в редакции она не знала. Одному немецкому поэту, Гансу Понтеру23, который забавлялся оккультизмом, удалось завладеть доверием Лили. Она была в то время в очень нервном возбужденном состоянии. Очевидно, Гюнтер добился от нее каких-нибудь признаний. Он стал рассказывать, что Гумилев говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман. Все это в очень грубых выражениях. Гюнтер даже устроил Лиле «очную ставку» с Гумилевым, которому она принуждена была сказать, что он лжет. Гюн­тер же был с Гумилевым на «ты» и, очевидно, на его сто­роне. Я почувствовал себя ответственным за все это, и, с разрешения Воли, после совета с Леманом, одним из наших общих с Лилей друзей, через два дня стрелялся с Гумилевым.

Мы встретились с ним в мастерской Головина24 в Мариинском театре во время представления «Фауста». Го­ловин в это время писал портрет поэтов, сотрудников «Аполлона». В этот вечер я ему позировал. В мастерской было много народу, в том числе — Гумилев. Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так, как Гумилев, большой специалист, сам учил меня в преды­дущем году: сильно, кратко и неожиданно.

В огромной мастерской на полу были разостланы деко­рации к «Орфею». Все были уже в сборе. Гумилев стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин внизу запел «Заклинание цветов». Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошел к Гумилеву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И. Ф. Анненского, который говорил: «Достоевский прав. Звук пощечины — действительно мокрый»25. Гумилев от­шатнулся от меня и сказал: «Ты мне за это ответишь». (Мы с ним не были на «ты».) Мне хотелось сказать: «Ни­колай Степанович, это не брудершафт». Но я тут же сооб­разил, что это не вязалось с правилами дуэльного искус­ства, и у меня внезапно вырвался вопрос: «Вы поняли?» (то есть: поняли за что?). Он ответил: «Понял»26. <...>

На другой день рано утром мы стрелялись за Новой Деревней возле Черной Речки, если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то, во всяком слу­чае, современной ему. Была мокрая, грязная весна27, и моему секунданту Шервашидзе, который отмеривал нам 15 шагов по кочкам, пришлось очень плохо. Гумилев про­махнулся, у меня пистолет дал осечку. Он предложил мне стрелять еще раз. Я выстрелил, боясь, по неумению своему стрелять, попасть в него. Не попал, и на этом наша дуэль окончилась. Секунданты предложили нам подать друг дру­гу руки, но мы отказались28.

После этого я встретился с Гумилевым только один раз, случайно, в Крыму за несколько месяцев до его смер­ти29. Нас представили друг другу, не зная, что мы знако­мы; мы подали друг другу руки, но разговаривали не­долго: Гумилев торопился уходить.

(Публикуется по:
Волошин М.А. Путник по вселенным /
Сост., вступ. ст., коммент. В.П. Купченко и З.Д. Давыдова. —

М.: Сов. Россия, 1990. — С. 214-229.)

 

 


Рассказ Волошина о Черубине де Габриак был записан в Коктебеле москвичкой Т. Б. Шанько летом 1930 г. Текст — по машинописи из архива поэта: ИРЛИ, ф. 562, оп. 1, ед. хр. 364.


1
 Мальчин («место выпаса скота» — татарск.) — мыс, замыкающий Коктебельскую бухту с юго-запада. Габриаками старожилы Коктебеля и теперь называют причудливые виноградные корни.

2 Боден Жан (1530—1596) — французский юрист, автор политиче­ских  трактатов.  «Демономания»  (1580)  посвящена  доказательствам существования колдунов.

3 Неточно: в 1909 году Дмитриевой был 21 год.

4 В статье о Е. И Васильевой (фамилия Дмитриевой по мужу) в справочнике «Писатели современной эпохи» (М., 1928) указано, что она занималась испанистикой в Петербургском университете у профессора Д. К. Петрова — ученика А. Н. Веселовского.

5 Согласно    справочнику    «Весь    Петербург»    на    1909    год, Дмитриева была учительницей Петровской женской гимназии  (Петро­градская сторона, ул. Плуталова, 24).

6 Первый номер «Аполлона» вышел из печати 24 октября 1909 г.

7 Маковский  Сергей  Константинович  (1878—1962) — поэт,  худо­жественный  критик.  Волошин  посвятил  ему  стихотворение  «Дэлос» (1909). Маковский значился редактором и издателем журнала (наряду с Михаилом Константиновичем Ушковым).

8 «Наш герб» было опубликовано в составе подборки стихов Дмит­риевой — во втором номере «Аполлона»  (вышел  15 ноября  1909 г.) Тубал — мифический   основатель    металлургии,    иначе   Тувал-Каин («отец кузнецов»). Хирам-Авив — легендарный финикийский литейщик («тезка» тирского царя), участвовавший в строительстве храма Иеговы, возведенного царем Соломоном в Иерусалиме. На могилу Хирама, убито­го алчными подмастерьями, были возложены ветви акации — символ вечности духа и добрых дел.

9 Брюллова Лидия Павловна  (1886—1954, в замужестве Влади­мирова) — дочь  художника  П.  А.  Брюллова,  внучатая  племянница К. П. Брюллова, поэт.

10 Святой Игнатий — Игнатий Лойола (1491 —1556) —основатель ордена иезуитов.

11 О Матерь Божья, помяни меня (лат.).

12 Имеется в виду герой пьесы Э. Ростана «Сирано де Бержерак» (1897), где главный герой пишет письма красавице Роксане от имени влюбленного в нее Кристиана, одновременно любя ее сам.

13 «В ответ» (ит.).

14 Посылать в письме цветок, лист или травинку было обыкновением Дмитриевой и в переписке с Волошиным, до мистификации.  «Язык цветов» — условный способ выражать различные понятия и чувства посредством разных растений, ведущий свое происхождение с Востока. В средние века был в употреблении и в Западной Европе.

15 В рукописи носит название «Савонарола» — по имени Джироламо Савонаролы  (1452—1498)—флорентийского религиозно-полити­ческого деятеля и поэта.

16 Трубников   Александр   Александрович   (1883—1966) — искус­ствовед, сотрудник Эрмитажа, автор  книги «Моя Италия» (Спб., 1908).

17 Имеется в виду «Общество ревнителей художественного слова». Было создано при редакции «Аполлона» ранней осенью 1909 г. заседа­ния проходили в редакции журнала.

18 Выставка женских портретов была открыта в редакции «Апол­лона» с 17 января по 7 февраля 1910 г.

19 Врангель   Николай   Николаевич   (1880—1915) —искусствовед.

20 Черубину «разоблачил» Маковскому Михаил Кузмин (запись в его дневнике от 17 ноября 1909 г.— ЦГАЛИ, ф. 232, оп. 1, ед. хр. 53). По воспоминаниям самого Маковского, Дмитриева сама нанесла ему визит, горько сожалея о причиненной ему боли. (Маковский С. Портреты современников.— Нью-Йорк, 1955.— С. 349—352).

21 Гумилев Николай Степанович (1886—1921)—поэт, переводчик и критик.

22 Васильев Всеволод Николаевич  (1883—?) — инженер-гидролог.

23 Гюнтep Иоганн фон  (1886—1973)—немецкий поэт и перевод­чик (с русского на немецкий). В своих воспоминаниях «Em Leben in Osturind» (Munchen, 1969) («Жизнь под восточным ветром» (нем.).) дает свою интерпретацию событий.

24 Головин Александр Яковлевич  (1863—1930) —художник-деко­ратор Мариинского театра. В своих воспоминаниях  (Головин  А. Встречи и впечатления.— Л; М., 1960.— С. 100) рассказывает об этом сеансе.  Согласно  письму А.  Блока  к  матери,  инцидент  произошел 19 ноября 1909 г. (Блок А. Письма к родным.—Т. 1.—Л., 1927.— С. 286).

25 Имеется в виду эпизод из «Бесов»: оскорбление,  нанесенное Шатовым Ставрогину.

26 Вопрос Волошина Гумилеву и ответ того зафиксированы в за­метке «Эпидемия дуэлей», напечатанной 24 ноября 1909 г. в московском «Русском слове»: «Гумилев резко и несправедливо отозвался об одной девушке, знакомой Волошина. Волошин подошел к нему, дал ему поще­чину и спросил: «Вы поняли?» — «Да»,— ответил тот».

27 Ошибка памяти М. Волошина.

28 Согласно газетным отчетам, дуэль состоялась 22 ноября 1909 г. Секундантами  были:  со  стороны  Волошина — Алексей  Николаевич Толстой и художник Александр Константинович Шервашидзе (Чачба, 1867—1968); со стороны Гумилева — Михаил Кузмин и секретарь «Апол­лона» Евгений Александрович Зноско-Боровский (1884—1954). Извест­ны воспоминания первых трех из них. Вот они:

А. Н. Толстой: «Весь следующий день между секундантами шли от­чаянные переговоры. Грант (так Толстой называет Гумилева.— Сост.) предъявил требования — стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи — не было иного выхода, кроме смерти.

С большим трудом, под утро, в ресторане Альберта, секундантам В<олошина> — князю Шервашидзе и мне — удалось уговорить се­кундантов Гранта — Зноско-Боровского и Кузмина — стреляться на пят­надцати шагах. Но надо было уломать Гранта. На это был потрачен еще один день. Наконец, на рассвете третьего дня, наш автомобиль выехал за город, по направлению к Новой Деревне.

Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы. За городом мы нагнали автомобиль противников, застряв­ших в снегу. Мы позвали дворников с лопатами и все, общими усилиями, вытащили машину из сугроба. Грант, спокойный и серьезный, заложив руки в карманы, следил за нашей работой, стоял в стороне.

Выехав за город, мы оставили на дороге автомобили и пошли на го­лое поле, где были свалки, занесенные снегом. Противники стояли по­одаль, меня выбрали распорядителем дуэли. Когда я стал отсчитывать шаги, Грант, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил 15 шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось. Я разорвал платок и забил его вместо пыжей. Гранту я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным и черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он сбросил на снег. Подбегая к нему, я провалился в яму с талой водой. Он спокойно выжи­дал, когда я выберусь,— взял пистолет, и тогда только я заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядел на В<олошина>, стояв­шего, расставив ноги, без шапки.

Передав второй пистолет В<олошину>, я, по правилам, в по­следний раз предложил мириться. Но Грант перебил меня, сказав глухо и зло: «Я приехал драться, а не мириться». Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: «Раз, два... (Кузмин, не в силах долее стоять, сел на снег и заслонился хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужа­сов). ...Три!» — крикнул я. У Гранта блеснул красноватый свет и раздал­ся выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Грант крикнул с бешенством: «Я требую, чтобы этот господин стре­лял!» В<олошин> проговорил в волнении: «У меня была осечка».— «Пускай он стреляет во второй раз,— крикнул опять Грант,— я требую этого!» В<олошин> поднял пистолет, и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожащей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Грант продолжал неподвижно стоять. «Я требую третьего выстрела»,— упрямо проговорил он. Мы начали совещаться и отказали. Грант поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к автомобилям». (Фигаро.— Тифлис— 1922.—6 февр.).

А. К. Шервашидзе: «...Все, что произошло в ателье Головина в тот вечер — Вы знаете, т. к. были там с Вашей супругой. Я поднялся туда в момент удара — Волошин, оч<ень> красный, подбежал ко мне, я едва успел поздороваться с В<ашей> супругой, и сказал: «Прощу тебя быть моим секундантом». Тут же мы условились о встрече с Зноско-Боровским, Кузминым и Ал. Толстым. Зноско-Боровский и Кузмин — секунданты Гумилева. Я и Алеша то­же — Волошина. На другой день утром я был у Макса, взял указания. Днем того же дня в ресторане «Albert» собрались секунданты. Пишу Вам оч<ень> откровенно: я был очень напуган, и в моем воображении один из двух обязательно должен был быть убит.

Тут же у меня явилась детская мысль: заменить пули бутафорскими. Я имел наивность предложить это моим приятелям! Они, разумеется, возмущенно отказались.

Я поехал к барону Мейендорфу и взял у него пистолеты.

Результатом наших заседаний было: дуэль на пистолетах, на 25 ша­гах, стреляют по команде сразу. Командующий был Алексей Тол­стой.

Рано утром выехали мы с Максом на такси — Толстой и я. Ехать нужно было в Новую Деревню. По дороге нагнали такси противников, они вдруг застряли в грязи, пришлось нам двум (не Максу) и шоферу помогать вытянуть машину и продолжать путь. Приехали на какую-то поляну в роще: полянка покрыта кочками, место болотистое.

А. Толстой начал отмеривать наибольшими шагами 25 шагов, прыгая с кочки на кочку.

Расставили противников. Алеша сдал каждому в руки оружие. Куз­мин спрятался (стоя) за дерево. Я тоже перепугался и отошел подальше в сторону. Команда — раз, два, три. Выстрел — один. Волошин — «у меня осечка». Гумилев стоит недвижим, бледный, но явно спокойный. Толстой подбежал к Максу взять у него пистолет, я думаю, что он считал, что дуэль окончена. Но не помню как, Гумилев или его секунданты предложили продолжать.

Макс взвел курок и вдруг сказал, глядя на Гумилева: «Вы отказывае­тесь от Ваших слов?»

Гумилев — «нет». Макс поднял руку с пистолетом и стал целиться, мне показалось, довольно долго. Мы услышали падение курка, выстрела не последовало. Я вскрикнул: «Алеша, хватай скорей пистолеты»,— Толстой бросился к Максу и выхватил из его руки пистолет, тотчас же взвел курок и дал выстрел в землю.

«Кончено, кончено»,— я и еще кто-то вскрикнули и направились к нашим машинам. Мы с Толстым довезли Макса до его дома и вернулись каждый к себе. На следующее утро ко мне явился квартальный и спро­сил имена участников. Я сообщил все имена. Затем был суд — пустяшная процедура, и мы заплатили по 10 руб. штрафа. Был ли с нами доктор? Не помню, думаю, что никому из нас не были известны правила дуэли. Конечно, вопросы Волошина, вне всякого сомнения, недопустимы, а также и ясный ответ Гумилева». (Недатированное письмо, по-видимому, к художнику Борису Васильевичу Анрепу (1883—1969) — по копии, снятой Р. А. Шервашидзе-Зайцевой, дочерью художника, 1 декабря 1982 г.)

А вот как описал эти события в своем дневнике поэт, драматург и музыкант Михаил Кузмин: «21 (суббота). Зноско заехал рано. Макс все вилял, вел себя очень подозрительно и противно. Заехал завтракать к Альберту, потом в «Аполлон», заказывали таксо-мотор. <...> Отпра­вились за Старую Деревню с приключениями <...> В «Аполлоне» был уже граф. <...> С Шервашидзе вчетвером обедали и выработали усло­вия. Долго спорили. Я с кн<язем> отправился к Бор<ису> Сувори­ну добывать пистолеты, было занятно. Под дверями лежала девятка пик. Но пистол<етов> не достали, и князь поехал дальше к Мейендорфу и т. п. добывать. У нас сидел уже окруженный трагической нежностью «Башни» Коля. Он спокоен и трогателен. Пришел Сережа (Сергей Абра­мович Ауслендер (1886—1943) —писатель, племянник М. Кузмина.— Сост.) и ненужный Гюнтер, объявивший, что он всецело на Колиной сто­роне. Но мы их скоро спровадили. Насилу через Сережу добыли доктора. Решили не ложиться. Я переоделся, надел высокие сапоги, старое платье. Коля спал немного. Встал спокойно, молился. Ели. Наконец, приехал Женя, не знаю, достали ли пистолеты.

22 (воскресенье).

Было тесно, болтали весело и просто. Наконец чуть не наскочили на первый автомобиль, застрявший в снегу. Не дойдя до выбранного места, расположились на болоте, проваливаясь в воду выше колен. Граф распоряжался на славу, противники стали живописно с длинными пистолетами в вытянутых руках. Когда грянул выстрел, они стояли целы; у Макса — осечка. Еще выстрел, еще осечка. Дуэль прекратили. Пока­тили назад. Бежа с револьверным ящиком, я упал и отшиб себе грудь. Застряли в сугробе. Кажется, записали наш номер. Назад ехали веселее, потом Коля загрустил о безрезультатности дуэли. Дома не спали, вол­нуясь. Беседовали» (ЦГАЛИ, ф. 232, оп. 1, ед. хр. 53, с. 269—272).

29 Встреча Волошина и Гумилева состоялась летом 1921 г. в Фео­досии.


Испания. Пейзаж с кипарисами.

Карадаг в облаках.

Волошин Максимилиан. Акварель.


1932 - Записи 1932 года. Мое последнее пребывание в Париже. (1915-1916).

Во время войны. Я выехал из Коктебеля 6.07.1914 ст[арого] ст[иля], т. е. приблизительно за неделю до объявления войны. Война в нашем летнем уединении никак не предчувствовалась. Только в человеческих отношениях творилось не­что невообразимое. Расторгались необычайно крепкие связи и браки, незыблемые по 20—30 лет. Да Алехан (Толстой) рассказывал: «Когда я ехал сюда, то в вагоне студент говорил, что этим летом война неизбежно будет».

1932 - Записи 1932 года. О Мандельштаме, Эренбурге и других.

Возвращаясь мысленно к той осени 1919 г., я вспоминаю, что у нас зимовали Мандельштам, Эренбург и Майя. Майя была с матерью. Мать — трогательная маленькая старушка-француженка.






Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Максимилиана Александровича Волошина. Сайт художника.